Но как же предотвратить самое страшное? Как?
И вдруг пришло решение. Он будет дежурить возле Софии. Днем и ночью. Сколько сможет. Чтобы не дать им завезти туда взрывчатку. Для такого собора нужно много взрывчатки. Быть может, десяток, а то и сотня машин. Он не даст!.. Как именно? Ну, встанет перед машинами и не пустит их. Пускай едут через его труп. Ну и что? Разве этим чего-нибудь добьешься? Над твоим трупом взлетит в воздух София. Нужно придумать что-нибудь другое, более действенное. Например, сообщить кому-нибудь, а потом… попросить чьей-то помощи. Партизаны? Но где они? Да и есть ли они здесь?
Где-то кого-то расстреляли, кого-то повесили. Но партизаны ли это? Теперь расстреливают и вешают без всякого разбора, запросто тысячи и сотни тысяч. Взорван мост на Соломянке, взорвана водокачка на станции. Кто это сделал? Партизаны или диверсанты-одиночки? Да и кто знает, быть может, под Софией уже дремлют разрушительные заряды? Сколько времени прошло с тех пор, пока он сидел за колючей проволокой на Сырце? Проверить все это можно только в соборе. Он примет предложение Шнурре только для того, чтобы проверить, нет ли в соборе взрывчатки. А если есть? Или начнут завозить? Что тогда? Обращаться за помощью к куме из Леток? К этой добродушной разговорчивой женщине? Но ведь это же безумие — допускать, что тетка, снабжающая штурмбанфюрера Шнурре молоком, имеет связь с партизанами!
И все же.
— Скажите, пожалуйста, — обратился Отава к молочнице, — я мог бы, в случае необходимости конечно, прислать к вам своего Бориса? Парень еще совсем мал, а тут, сами видите, все может случиться…
— Да боже ты мой! — всплеснула ладонями кума из Леток. — Да вы только бабе Гале скажите, так она его прямо ко мне… Чего ему здесь сидеть? Да и вам бы, товарищ профессор, если бы из Киева да в наши леса, потому как тут же и голод, и холод, и хвашистюры эти.
— Нет, нет, — торопливо произнес Отава. — Я должен быть здесь, я останусь в Киеве, что бы там ни было. А за Бориса благодарен заранее…
Так профессор Гордей Отава принял решение создать свой собственный фронт против фашизма, чуточку наивное, но честное, возможно, единственно правильное в его безнадежном положении решение; никем не уполномоченный, кроме собственной совести, никем не посланный, никем не поддерживаемый, должен был встать он, никому не известный, на защиту святыни своего народа перед силой, превосходившей его, быть может, в тысячи и миллионы раз, но не пугался этого, как не пугался когда-то великий художник, создававший Софию, затеряться во тьме столетий со своим именем и со своими страданиями.
Отава сразу же бросился на лестницу, начал стучать в квартиру академика Писаренко, занятую теперь Шнурре, но никто ему не открыл; видимо, штурмбанфюрер и его ефрейтор куда-то уехали, у них теперь «работы» хоть отбавляй, они торопятся награбить в Киеве как можно больше; профессор Отава, кажется, догадался теперь о настоящей миссии Шнурре: наверное, его, как специалиста, послали сюда либо экспертом, либо и просто начальником специальной команды грабителей, которая должна была вывозить в Германию все художественные ценности, найденные в оккупированном Киеве.
Чтобы не терять зря времени, Отава, торопливо показав пропуск охране, направился к Софии. Возможно, Шнурре там. Возможно, именно в этот момент разнюхивает, в каком месте прежде всего нужно сдирать штукатурку в поисках еще не открытых шедевров, возможно, уже расставляет своих, немецких реставраторов…
Но во двор Софии Отаву не пропустили. Не смог он проникнуть туда ни с Владимирской, где стояли два мордатых автоматчика, ни с площади Богдана, под колокольней, где также торчали два охранника. Отава пошел вдоль стены, окружавшей софийское подворье, хотел было возле ворот Заборовского по-юношески взобраться на стену, но по ту сторону послышалась немецкая речь, там, кажется, маршировали солдаты, — всюду, по всему Киеву теперь маршировали солдаты; он снова вышел на площадь Хмельницкого, гетман замахивался своей булавой, картинно вздыбливая над Киевом коня, а неподалеку от него, не боясь ни черного гетманского жеребца, ни взмаха булавы, маршировала сотня немцев, одетых в шинели лягушачье-зеленого цвета, и, чтобы хоть малость согреться, горланила глупую песенку:
Warum die Madchen lieben die Soldaten?
Ja, warum, ja, warum!
Weil sie pteifen auf die Bomben und Granaten.
Ja, darum, ja, darum!
По площади двигалось разноцветное воинство, ехали машины с берлинскими регистрационными знаками, козыряние, вытягивание в струнку, выстукивание каблуков — ни малейших признаков того, что под Москвой им нанесено ужаснейшее поражение, что вскоре им придется сматываться и отсюда. Неужели они могут еще долго продержаться? Если бы только он мог кого-нибудь спросить об этом, кто б мог ему ответить. К сожалению, он был один. Избрал добровольное одиночество и теперь искупал этот выбор. Человек в конце концов платит за все.
С Шнурре он увиделся только вечером. Тот метался по Киеву со своим ординарцем-ассистентом весь день, был утомлен, но профессора Отаву впустил в квартиру охотно, даже с радостью.
— Так будет лучше, мой дорогой профессор, так будет лучше, — мурлыкал Шнурре, пропуская Отаву вперед, а тот шел по знакомым некогда комнатам академика Писаренко и не узнавал здесь ничего. Не было книг, не было привычной простой мебели, всюду теперь сверкала бронза, стояла мебель в стиле Людовика XVI (где и набрали в Киеве такого!), дорогие вазы датского фарфора спокойных тонов приморского неба, в серебряных княжеских трехсвечниках истекали воском высоченные свечи, в кабинете — письменный стол в стиле рококо, словно бы привезенный из самого Версаля, за ним деревянный стул со спинкой, вырезанной в форме двуглавого орла, из мебели русского императорского дома, а с этой стороны — для посетителей — два кресла, глубокие, спокойные, с тусклым отливом темно-вишневой кожи.