— Шуйца! — испуганно как-то крикнул Ярослав. — Забава! Куда ты?
Она исчезла, будто ее и вовсе не было на свете.
— Возьми хотя бы корзно, простудишься! — крикнул он еще в безнадежность тьмы.
В ответ — ни шороха, ни звука.
Тогда он, озверевший, поскакал на Неревский конец к усадьбе посадника, яростно стучал в высокие деревянные ворота, поднял всех, вызвал под дождь перепуганного насмерть и пропахшего теплыми лебяжьими перинами, разнеженного Коснятина, сказал с понурой твердостью:
— Вели построить для меня дворище в хорошем месте за Зверинцем в далекой пуще, и как можно скорее и лучше. А еще: чтобы никто не ведал, окромя тебя и меня.
Не было на свете таких плотников, как новгородские! В скором времени возник в лесной глуши, словно бы по волшебству, просторный двор, окруженный дубовым частоколом, с привратной и угольными башенками в деревянных узорах, а в том дворе — дом богатый из бревен светлых и звонких, с просторными подклетями, и кладовки, конюшни, варницы, и погреба, и двенадцать берез белых, как снег, во дворе, — старались плотники, еще больше старался Коснятин, чтобы угодить князю, но не угодил, ибо, когда привез Ярослава, тот ничего не сказал, лишь спросил недовольно:
— А церковь?
— Думал, не ты тут будешь жить, княже, — доверчиво сказал Коснятин.
— Делай, что велят.
Церковь ставили стрельчатую, высокую, выше берез, но не просторную лишь бы хватило помолиться одному или двоим, и хотя никто и не знал, зачем возводится таинственная усадьба, все равно хитрые плотники, помахивая блестящими топорами у самой бороды бога, напевали похабные песенки, но и на это князь не обратил внимания и снова сорвался с молитвы и ночью по припорошенной снежком дороге летел одиноко к убогой хижине, растормошил сонного Пенька, а Забава-Шуйца, словно бы ждала князя еженощно и не спала, сразу же согласилась выйти с ним, чтобы не тревожить далее отца, и они остановились на морозе, возле запаленного быстрым бегом коня, снова Ярослав утратил речь и разум, снова гудела в голове у него темная, тяжелая кровь, а Шуйца смеялась порывисто, маняще, он схватил ее в свои медвежьи объятия, так, что все у нее затрещало, но девушка не вскрикнула, не вырывалась, тогда он посадил ее в седло; все повторялось точно так же, как и в дождливую осеннюю ночь, с той лишь разницей, что теперь стояла над землей морозная прозрачность, а внизу белели снега и деревья черно и зелено обозначали им дорогу, вели, звали дальше и дальше; быть может, потому Шуйца и не спрашивала, куда он везет ее, сидела молча, прижималась к Ярославу, обнимала его за шею своей шуйцею, иногда изгибалось ее молодое тело в смехе, князь шалел больше и больше от ее чар, как вдруг снова, будто вселился в нее нечистый, отпрянула она от Ярослава, крикнула с ненавистью:
— Опять везешь меня куда-то?
— Одна там будешь, — сказал он чуть ли не нищенским тоном, — клянусь тебе всеми святыми! Одна, сама себе хозяйка. Хочешь — боярыней сделаю тебя, хочешь — как хочешь…
— Никем не хочу — только собой.
— Собой будешь…
— А куда?
— И сам не знаю.
— Это уже лучше.
— А я уже сам не свой.
— Еще лучше.
— Не князь, и не Юрий, и не Ярослав.
— Это…
Она не спрыгнула с коня, снова прижалась к Ярославу, потом еще раз отпрянула, попыталась заглянуть в его темные глаза.
— Только не подумай обмануть. Как только замечу — убегу сразу.
— Не убегай, — попросил он, — не обману, поверь мне.
— Ежели не князь то молвит, поверю.
— Не князь. Человек.
Шуйца обняла его за шею, так и ехали дальше.
Уже начинало светать, когда добрались они до новой усадьбы. Сонные плотники, в своей рабочей спешке, готовились подниматься под небо, щекотать богу бороду топорами, а еще больше — скабрезными припевками. Белые березы возвышались за дубовым частоколом, белые березы подступали отовсюду и тут, на вольной воле. Князь остановил коня, Забава смотрела на это чудо, которое — теперь уже знала это точно — сделано лишь для нее, еще не изведанное чувство властности мало ее заботило, спросила лишь:
— Там кто-то есть? Слуги?
— Плотники. Достраивают церковь.
— Зачем она?
— Для бога.
— Обошелся бы твой бог и без церкви.
— Грех.
— А я?
— И ты грех.
— Тогда заверни меня в ведмедно, чтобы никто не узнал, что ты везешь.
— Все равно будут знать.
— А я не хочу.
— Рот людям не заткнешь.
— А ты ведь князь — заткни. Скажи: оторвешь язык каждому… И еще лучше: вели сразу же отрезать всем им языки.
— Велю.
— Так поскорее заворачивай меня в ведмедно, а то я еще чего-нибудь возжажду в дурости своей!
Он поцеловал ее в губы, впервые отважился на это, поцелуй был — словно упал в терпкое море и утопает в нем, будучи не в состоянии вынырнуть. Потом сгреб Шуйцу в охапку, завернул в медвежью шкуру, положил поперек седла, словно что-то неживое, и так въехал в ворота, предусмотрительно открытые сторожем: ему хотели помочь снять ношу с седла и внести в терем, но Ярослав прикрикнул строго:
— Посторонитесь, сам. И не пускать ко мне никого.
Неужели это было в самом деле? Неужели с ним?..
Ничего не мог припомнить, кроме тихого свечения ее тела, да еще — как в изнеможении отбрасывала она голову, и шея ее вытягивалась нежно-нежно, и на устах жила лукавая улыбка, и тело светилось так, что он со стоном закрывал ладонями глаза, но сквозь пальцы било светом ее тело, снова и снова, без конца, свечение поющее, омрачающее разум, сводящее с ума.
Оторвавшись от нее, он побежал в недостроенную церковь, ревностно молился под насмешливые песни плотников с горы, там его и нашел Коснятин, который привез известие о том, что пришла варяжская дружина с Эймундом во главе, но князь, похоже, и не слушал и не слышал ничего, не приглашая посадника в дом, прямо на морозе передал ему свои повеления: