— Куда теперь? — спросила Тая, спросила для приличия, потому что привыкла за эти два дня без конца задавать ему один и тот же вопрос, наслаждаясь ролью женщины, которая не должна выбирать, которую ведут куда-то, которую заставляют, которой велят, которую укрощают.
— Мне нужна твердая рука, — сказала она Борису, когда они встретились вторично, после той безумной встречи у здания Совета Министров, — во мне пробуждаются иногда какие-то элементы атавизма, и я мечтаю… о рабстве. Хотя бы на один день. Быть угнетенной. По-настоящему ощущать мужскую власть. Но где ее найдешь? Мир полон бесхарактерных мужчин. Иногда в мелочах они и ограничивают женщин, но не больше. Сама жизнь ограничивает людей так или иначе, но чтобы кто-нибудь высвободился из повседневных законов бытия, поднялся над всем, таких мало. Куда пойдем? Командуйте.
Он не любил командовать. Ненавидел бесхарактерность, ползание, но и той твердости, которая приводит к трагедиям, тоже не принимал.
Весь мир залит кровью…
Войны, войны, войны. Гибнут люди, гибнут города, даже камень раздробляется, бесследно исчезают творения человеческого гения, которому суждено бессмертие. А его отец, профессор Гордей Отава, который всю жизнь отдал изучению и раскрытию тайны сооружения Софийского собора, был убит в том же самом соборе, погиб одиноким, никому не известным бойцом, нигде не записанным, не занесенным ни в какие партизанские реестры, не принадлежа ни к какой подпольной организации, потому что действовал открыто, смело, возможно, наивно, но иначе не мог, не умел, уж такой у него был характер.
И когда маленький Борис увидел, как падает отец, с залитым кровью лицом, на плиты собора и средневековый мрак окутывает его одинокую фигуру, показалось тогда парнишке, что рушится весь мир: города, горы, каменные соборы, старинные пущи падают прямо на него, давят на грудь, и он тоже умирает вместе с отцом, но не может умереть так быстро и легко, как профессор Гордей Отава, тогда он пробует оттолкнуть от себя слабыми руками своими города, горы, древние пущи, каменные соборы, но камень тяжелый и холодный, будто горе, будто несчастье, будто сама смерть.
— Так куда же пойдем? — снова спросила Тая.
Конечно же он хотел пройти с нею по Крещатику и по Владимирской. И возле университета. И возле своего дома. Заходить в него Тая не хотела ни за что на свете.
— Это все равно, если вы пошли бы ко мне в номер в гостиницу.
— Я мог бы зайти и в номер, — сказал Борис.
— Это если бы мы не целовались.
— Тогда перед гостиницей нужно сделать вывеску: «Целованным вход строго воспрещен», — засмеялся Борис.
— Хорошо, а куда же мы пойдем? — не унималась она.
— На мой взгляд, мы все время ходим.
— Поэтому я и не отстаю от вас, интересуясь, куда же мы идем.
— А никуда, — беззаботно сказал он, потому что хотел во что бы то ни стало побыть беззаботным в этот день, который почему-то омрачался воспоминаниями о давно пережитой трагедии. Если бы она поинтересовалась, о чем он думает, возможно, ему стало бы легче, но Тая не спрашивала ни о чем, у нее сегодня был один-единственный вопрос: «Куда пойдем?»
Где-то они обедали. Даже не в ресторане, а в самообслуживании, каждый брал алюминиевый поднос, выбирал для себя какой-нибудь там язык, салат, стакан кофе.
— А знаете, как назывался язык во времена князей? — спросил Борис.
— Вот этот, который мы едим?
— Ну да.
— Просто не могу себе представить.
— Лизень. Еще и до сих пор у нас говорят: «Чтоб тебя лизень слизал!»
— Вы профессор, вам нужно все это знать, — засмеялась Тая, и глаза у нее были счастливые и искрились больше, чем обычно.
Потом они пошли в кинотеатр. Нарочно выбирал банальнейшие занятия. Слоняться по улицам, перечитывать вывески, рассматривать витрины, толкаться в кафе самообслуживания, сидеть в затемненном зале перед мерцающим экраном, на котором бородатые юноши ходили туда и сюда, высоко поднимая ноги, обутые в огромные грубые туфли, ибо только у настоящих мужчин большие ноги, которыми они твердо стоят на земле, маленькая ножка у мужчины — это уже элемент женственности, это вырождение, это упадок, и юноши время от времени высоко поднимали свои туфли, так, чтобы зритель мог некоторое время рассматривать всю подошву; подошва, испещренная гвоздями, толстая, черная, огромная, ее тыкали в глаза тем, которые сидели в зале, она заполняла весь экран, впечатление было такое, будто топчутся у тебя на голове. Борис сказал Тае:
— Вот вам! Вы хотели почувствовать себя рабыней хотя бы на миг. Когда-то подданные падали ниц перед владыками и ставили себе на голову ногу своего повелителя. Католики целуют туфли папы. А все это не требовало никаких затрат, кроме морального унижения. Мы пошли дальше. Чтобы потоптались по нашим головам эти бородатые детки своими грубыми туфлями, нужно приобрести билет за сорок копеек.
— Не пытайтесь испортить мне настроение, — засмеялась Тая, — ничего не выйдет. Меня интересует сегодня только одно.
— Куда мы пойдем, да?
— Именно так. Куда мы пойдем?
От Днепровского спуска в сторону ответвляется узкая тропинка. Она врезается в зеленые заросли, ведет словно бы на самое дно яра, над которым возвышается Лавра, но когда пойдешь по ней, заметишь, что она полого поднимается на склон, потом незаметно расширяется, образует небольшую полянку, в центре которой стоит колодец. Кажется, вырыл его девятьсот с лишним лет назад первый Печерский инок Антоний, а может, еще и до него был он здесь, случайно открытый кем-то, а уже монахи создали легенду, провозгласив, что вода в колодце обладает целебными свойствами. В самом деле, уже в наше время было установлено, что вода содержит в себе серебро, что она обладает лечебными свойствами, но это не была заслуга монахов, ни тем более их бога, привезенного князем Владимиром из Византии, — просто такой уж богатой была испокон веков Киевская земля, что и вода в ней текла серебряная.