Киевляне не пустили к себе Мстислава. Довольно с них было и Святополка с его тестем и дикими печенегами. У них был теперь свой князь, а большего они и не желали. Мстислав, привыкший к битвам в чистом поле, не стал задерживаться у киевских валов, переправился через Днепр и подался на Чернигов.
Снова пришлось посылать Ярославу гонцов за море к варягам, снова прибыла к нему дружина, но уже не Эймунда, а Хакона, который за это время вышел в соперники Эймунду, в особенности же в похвальбе своими подвигами и своим золотым плащом, и вся дружина его подобрана была словно бы не для битвы, а напоказ — высокие, сильные, красивые, все в дорогом одеянии, с драгоценным оружием, враг не выдерживал одного уже вида этой дружины, ослепляла она, обезоруживала своим блеском, своей чванливостью.
Но все это оказалось напрасным, потому что Мстислав время для битвы выбрал почему-то не дневное, как было заведено издревле, а ночное. Войска двух братьев сошлись в Сиверской земле, возле Лиственя, в черную грозовую ночь; Мстислав пустил на варягов сиверян, которым все равно было — днем или ночью биться, земля-то ведь им принадлежала, все для них было известно и привычно, они двинулись на варяг такой лавиной, что те не выдержали, а тут еще ударили из засад касоги, вылетали из дождевых потоков, быстрые, как черные змеи, распугивали варягов своими гортанными, непонятными криками; варяги не выдержали, отступили, бросились врассыпную, бежал и сам Хакон, потеряв при этом свой тяжелый золотой плащ; пришлось бежать и князю Ярославу. Не слышал он, как Мстислав стал на поле боя, освещаемом белыми молниями, и прогремел своим зычным голосом: «Как не тешиться! Тут лежит сиверянин, а тут варяг, а собственная дружина цела!»
Но все-таки человек Ситника каким-то образом услышал эти слова Мстислава, через Ситника стали они известны и Ярославу; быть может, из-за этого и побоялся Ярослав садиться в Киеве, снова подался в Новгород, долго собирал там воев, страшась уцелевшей дружины Мстислава, и лишь весной этого года пришел сюда и, заключив в Городке мир с братом, сел на Киевском столе — кажется, твердо и навсегда.
Ирина уже родила сына Изяслава, дочь Елизавету и снова была в ожидании, род Ярослава разрастался, князь утверждался на земле, стал единственным наследником своего отца Владимира — не было уже видимых соперников, но и невидимых хватало; нависали они постоянной угрозой над первым человеком в великой земле Русской: то мор, то голод, то непокой, то смута, а то и просто темнота и нежелание идти следом за своим князем, недоверие к нему, — а чем вызовешь доверие?
Большинство пробует достичь славы в битвах, ужасы и отвратительность которых впоследствии сменяются блестящей героикой песен и легенд. Но чего они достигают? Император ромейский Василий всю жизнь провел в походах, не нашел времени даже для женитьбы, по его повелению знамена побежденных повергались в грязь, привязанные к хвостам ослов, а многим тысячам пленников выжигались глаза, — во имя чего? Вот умер Василий, а на троне сидит его брат Константин, пьяница, развратник, позор не только для империи, но и для всего людского рода.
Или взять Болеслава Польского, прозванного даже Великим. В прошлом году в гордыне своей дошел до того, что короновался на короля (кажется, купив эту корону у папы римского, что ли), но едва лишь два месяца пробыл королем и ночью, неожиданно для своих придворных, а еще больше, наверное, для самого себя, закончил свою бурную жизнь, оставив властелином Польши сына Мешка, которого германский император Конрад сразу же решил превратить в своего ленника; этот Конрад недавно сменил умершего Генриха Калеку, который тоже огнем и мечом сделал, казалось бы, все для своего утверждения, а вот умер, и прервался его род: на съезде возле Рейна германские маркграфы и епископы избрали императором Конрада, тем самым начав новую императорскую династию…
Голова, накрытая шеломом, отвыкает думать. Ярослав за это время возненавидел походы и битвы, он никогда не любил военного ремесла, а теперь и тем более. Отстаивал, отвоевывал для себя право на спокойное княжение, на дела великие, а теперь имел наконец передышку и вот встал перед неизвестностью: что же дальше? Окружали его бояре, воеводы, шуты, священники, лакеи и пришлые умники, купцы свои и чужие, блестящие иноземцы, толпившиеся главным образом вокруг княгини, которая без ума была от нарядов и велеречивости захожих вельмож; все как-то усложнялось, не было уже тех простых, суровых, иногда, правда, хитроватых людей, все они либо погибли, либо отошли от князя, остался он с этим сборищем; мечтал возглавить народ земли Русской, собрать его воедино, сказать ему что-то особенное, услышать мудрое слово и от него, но народ продолжал и теперь оставаться где-то далеко, в лесах и полях, народ стоял в стороне таким же безмолвным и настороженным, как и во времена детства Ярослава; народ только и ждал, чтобы заявить о своем праве, о своих требованиях: дай мне мое, ибо имею на это право, ибо я живой, ибо я и швец, и жнец, и в дуду игрец!
Пресвитер Илларион, человек умный и начитанный, мог дать ответ на все, что касалось Священного писания, житий великомучеников и святых, но и не больше. Князь Владимир любил окружать себя людьми могучими, буйными, от самого созерцания которых хотелось жить долго, весело и беззаботно, из таких он выбрал и пресвитера своей церкви в Берестах. Илларион больше смахивал на здоровенного кузнеца, переодетого в одеяние священника, однако телесная мощь, видимо, мешала ему иметь гибкость разума, он способен был только на то, чтобы твердо овладеть уже существующим, в его голове вместились все святые тексты и догматы, он знал все хитрости ромейского красноречия и плетения словес, но только и всего. Он был слишком совершенным в своих знаниях, чтобы поддерживать постоянный интерес к себе, утомлял своими знаниями, своим красноречием, в нем ощущалось что-то — то ли назойливость от повторений, то ли уж и вовсе признаки упадка. Ибо разве завершение чего-либо на свете уже не знаменует начала его уничтожения? Так распадается только что заключенный союз между двумя или несколькими государствами. И дом построенный начинает разрушаться с момента окончания его сооружения. И весь город тоже живет в бодром и молодом развитии только до тех пор, пока очертится его ядро. Потом город начинает расползаться, боковые наслоения поглощают бывшее ядро, давшее наименование этому городу, и уже имеем нечто неуклюжее, квелое, болезненное. Не потому ли погибло так много столиц?