— А ты?
— Беги! — повторил он и пошел на тех троих.
Трое уже были возле него. Видно, не велено им применять оружие, потому что Ситник только сжимал ручку меча, а два его прислужника схватили Сивоока за руки.
— Беги! — еще раз крикнул Сивоок и оглянулся, чтобы увидеть, послушала ли его Ярослава; но ее не нужно было подгонять, — видно, знала, что не за ним идут, а за нею, недаром же тогда говорила, что бежала из Новгорода. Что-то зловещее таилось во всем этом, никогда больше не заводила речи про Новгород, никогда не мог бы связать ее имени с Ситником.
Она уже добежала до поворота улочки, в последний раз оглянулась наверное, была уверена, что ему ничто не угрожает, а ей угрожало что-то страшное, потому что бежала изо всех сил; Сивоок глянул на ее лицо, ему принадлежали эти серые глаза, приоткрытые губы, эта стройная фигура, он впитал ее всю, запомнил навсегда, навеки. А Ситник, убедившись, что его болваны не сдвинутся с места, пока будут держать Сивоока, выхватил из ножен меч, ударил художника сзади по шее, когда тот смотрел вслед Ярославе, крикнул отчаянно своим:
— Рубите!
Те опустили руки Сивоока; он обескураженно схватился за рану на шее, а они торопливо достали мечи, пронзили его с двух сторон, еще и еще. Он упал на землю. Тьма наплывала на него, сверкнули еще раз сквозь тьму серые глаза Ярославы, потом донесся до него из далекой дали тяжкий всхлип маленького мальчика на темной, дождливой дороге — и умер этот мальчик в великом, могучем человеке, неутомимое сердце которого затихло навсегда…
В ночь перед великими торжествами князь Ярослав, однако, выбрал время, чтобы принять в гриднице Ситника, спросил, как только тот появился на пороге:
«Где дочь?» Ситник мялся. «Где? Спрашиваю». — «Бежала». — «В Новгороде бежала. Тут бежала». — «Сивоок…» — «Что Сивоок?» — «Помог ей». — «Где он?» — Ситник снова мялся. «Говори!» — «Нет его». — «Ведаешь, что молвишь?» — «Так вышло. Веление твое, княже, было: всякого, кто…» — «Убили Сивоока?» — тихо спросил боярина князь, подходя вплотную. «Ага, так».
Ярослав отошел в темный угол, помолчав, сказал:
— Пойдешь в поруб.
Ситник раскрыл было губы, чтобы промолвить свое: «Ага, так», — но вовремя спохватился, упал на колени.
— Княже! Служил тебе верой и правдой! В поруб…
Словно бы выпрашивал более сухое место. Князь посмотрел на него с отвращением. Только теперь понял свою княгиню в ее омерзении к потливому боярину. Отвратителен во всем. Верный, как пес, но лишенный ума, даже собачьего.
— Чтобы не страдал в холоде, велю изрубить тебя мечами еще до наступления зимы, сразу же после праздников, — сказал князь и хлопнул дважды в ладоши.
Открылась дверь с другой стороны гридницы, вскочили два отрока. Ярослав указал на Ситника:
— Взять!
Когда боярина увели, князь взял трехсвечник, подержал его, поставил, взял одну лишь свечу, будто кающийся, тихо пошел по долгим запутанным переходам дворца, отыскал комнатку Пантелея, разбудил его, не давая опомниться, велел:
— Приготовь пергамент и писало.
— Света мало, княже.
— Хватит тебе. Перепишешь завтра. Готов? Пиши так: «Заложи же Ярослав град великий, у него же града суть врата златые, заложи же церковь святыя Софии». А тот пергамент, где значится про Сивоока, чтобы изъял.
— Как же так? Княже?
— Делай, что велят! Нет Сивоока и не будет никогда.
Князь вышел. Пантелей не успел даже спросить у него, что же случилось; в ту ночь он уже не уснул, с трудом дождался рассвета, побежал в Софию, оттуда бросился к хижине Сивоока, потом разыскал Гюргия. Гюргий уже все знал, даже больше: пока Пантелей спал, а князь управлялся с непостижимыми государственными хлопотами, Гюргий с несколькими своими верными товарищами тайком похоронили тело Сивоока в Софии, и теперь те где-то снова укладывали мозаичный пол на порушенном месте, чтобы никто никогда не узнал, где почивает самое пылкое сердце земли Киевской. Пантелей сказал про пергамент, где записано, что Сивоок построил Софию.
— Дашь мне, — велел Гюргий.
— А если князь спросит?
— Напишешь ему еще раз. Все равно сожжет. А я сохраню. Так, как у нас в горах берегут. Надолго.
А настал день, который должен был освятить неслыханное преступление в Киеве. «Что же вы будете делать, когда день навещения придет?» Да и что, в самом деле? Быть может, так и нужно? Христианство начиналось со смерти Иисуса. И первомученик христианский архидиакон Стефан был избит камнями после жестоких споров в защиту веры с сонмищами неверующих. Враги вывели Стефана за город, били камнями, а он молился: «Господи Иисусе, прими дух мой, господи, не поставь им греха ихнего».
Князь до утра сидел над священными книгами, думал не об убитом — о своем. Готовился к великому дню своей жизни. Долго и тяжело ведь шел он к этому дню, много убитых и умерших осталось позади: родной отец, братья родные, растерял сестер. Сохраняя державу, сохранил себя. Так каждый человек, почувствовав в себе дар, великие способности, должен сам их в себе ценить, оберегая себя в войнах, в опасностях, в жизни. Никто, кроме тебя самого, этого не сделает! И должен идти вперед, не оглядываясь назад, ни на предков, ни на мертвых. Когда-то жизнь шла вглубь и назад, когда-то мертвые не умирали, когда-то человек приноровился к тому, что плывет из прошлого, что молвили деды и прадеды. Теперь для тебя живые — мертвые, если не видишь их, не зависишь от них, а наоборот: они еще зависят от тебя. Поэтому делай задуманное!
Утром началось освящение Софии.
Трижды обошел крестный ход вокруг собора под звуки молитв и церковных песнопений. Старый митрополит Феопемпт в золотых ризах двигался во главе процессии, за ним шли пресвитер Илларион в непривычно торжественном серебряном одеянии и переяславский епископ грек Иоанн (Луку Жидяту Ярослав не привез на торжества, чтобы не раздражать митрополита), дальше шли игумены, попы и протопопы, иподиаконы и диаконы, канторы и послушники, церковные прислужники, богатые киевляне, соревновавшиеся своими нарядами с церковными сановниками, и киевляне всех возможных степеней достатка, вплоть до самых бедных, ибо посмотреть на освящение Софии пришел весь Киев.