Диво - Страница 36


К оглавлению

36

— А сами теперь поклоняетесь греческому богу, — сказал Сивоок.

— Не все, — хитро прищурил глаз дровосек. — Когда князь велел повергнуть всех наших кумиров, изрубить их и сжечь, а Перуна привязать к конскому хвосту и волочь вниз к ручью, а потом бросить в Днепр, то кто и рубил да жег, кто и волочил Перуна да бросал его в Днепр, а много люду стояло и плакало, и бежали вдоль Днепра и кричали: «Выплывай! Выдубай!» А когда крестился князь и бояре, а потом окрестил князь двенадцать своих сыновей, то и киевляне окрестились, потому что думали так: если бы это было что-то недоброе, то князь и бояре не приняли бы. А князь принял крест, когда пошел на греческий город Корсунь. Богатый вельми и пышный город, и не мог его взять князь ни приступом, ни осадой, и тогда, говорят, помолился нашим богам и сказал, что ежели падет перед ним Корсунь, то примет он веру христианскую. И, мол, Корсунянин Анастас пустил к князю стрелу, а на той стреле написал, где нужно копать, чтобы не пустить воду в город, и князь велел копать, и нашли трубы водные и закрыли их, и Корсунь пал. И вывез князь из Корсуня попов и Анастаса Корсунянина, и коней медных, и двух идолов нагих, и много серебра, золота, церковных сосудов, и колокола, и паволоки. А сам крестился в Корсуне в церкви Богородицы, потому и в Киеве велел построить церковь Богородицы, и на том самом месте, где стоял когда-то двор варяга Федора, который насмехался над нашими богами. Люд же знает, что князь принял новую веру не через клятву, а через жену. Очень уж захотелось ему взять в жены сестру ромейского императора Василия, а император сказал, что не выдаст сестру за поганина, а выдаст только тогда, когда князь примет крест, как приняла его бабка, княгиня Ольга. Кто знает, почему княгиня приняла чужого бога, а про князя это известно всем. Потому как неудержим он в похоти к женщинам, ненасытен в блуде, велит приводить к себе мужних жен, и девиц растлевает, и наложниц имеет в Вышгороде триста, и в Белгороде триста, а в сельце Берестовом двести. И сыновья его все не от одной жены, а так: от варягини, и от грекини, и от чехини. А что князь…

Дровосек оглянулся, наклонился к хлопцам, перешел на шепот:

— Стар теперь стал и ослабел… Велит церкви ставить… Да камень добывать твердый, как алмаз, чтобы искру давал, как агат…

— Краса великая, — сказал Сивоок, вздыхая.

— Но нудный бог вельми, — поморщился дровосек и отхлебнул из своего ковша.

— Даже не верится, что такая красота, — повторил свое Сивоок.

— А копченка у тебя вкусная, — чавкая замасленными губами, произнес Лучук, — никогда еще не пробовал такой.

— Это дед Киптилый. Для князя коптит на моих травах и моем хворосте. А не празднует дед княжеского бога тоже. Нужно есть и пить, — вот тогда бог. А тут одно пение да лепота. Нудно.

— Вот так и мне! — воскликнул Лучук. — А ему, — он ткнул рукой, в которой держал обглодок копченки, в Сивоока, — ему лепота нужна. Он из пущи цветок носил. Чуть не пропал из-за этого цветка.

— А кто медведя убил? — исподлобья взглянул на него Сивоок.

— Ну, ты, но ведь цветок…

— А кто второго медведя убил? — снова спросил Сивоок.

— Если бы я встретил, то и я убил бы. Прямо в глаз медведю могу попасть! Меха кто добывал? Вот возьму и подарю нашему другу бобровую шкуру.

Он полез в свой мех, долго перебирал там пальцами, выметнул темно-бурый, с седым отливом мех, встряхнул им на солнце, подал дровосеку:

— На!

Сивоок, чтобы не отстать от товарища, тоже бросил два дорогих меха.

— Бочонок меду! — закричал дровосек. — Не умерли наши боги! Бочонок меду на всех!

Сбежались все, кто еще держался на ногах, кто еще не утратил способности слышать и понимать. Но дровосек растолкал всех, гордо вышел в центр круга и торжественно объявил:

— На спор! Кто хочет, становись туда. Кто сникнет после третьего ковша, бит будет всеми — лучше не берись. Ну-ка, взяли!

Вперед протолкалось сразу несколько верзил, потом к ним присоединился косолапый человечишка, подъехало пятеро всадников, и самый толстый из них, увешанный драгоценным оружием и причиндалами, молча слез с коня, встал первым среди охочих к состязанию, рявкнул на медовара:

— Дай-ка промочить в горле!

А когда тот налил ему огромный серебряный ковш и подал, пузатый вылакал мед тремя мощными глотками, ощетинился на медовара:

— Не знаешь разве, что одним не промачивают!

Успокоился только после того, как осушил три ковша, повернулся к своим противникам, окинул их недоверчивым взглядом:

— Сидя или стоя? — спросил.

Дровосек подскочил ему под руку, гордо выпятил грудь:

— Как я захочу!

— Пить научись, хотеть всяк болван может! — небрежно отстранил его пузатый и распорядился: — Сидя! Потому как стоячий чует невыдержку и либо бросает пить, либо и вовсе удирает. А уж ежели сидит, так не поднимется. Начали! А то холодно. Не греет этот мед. Разве нет лучшего на торгу?

— А отведай этого, твоя достойность, — поднес ему медовар новый ковш.

— Разве что отведать, — надул пузатый толстые щеки, между которыми плавали где-то в глубине голубые лужицы глаз, — ибо сколько лет на белом свете прожил, но еще нигде ничего и не выпил, все только лишь отведывал да пробовал.

Этот хвастун чем-то напоминал Сивооку его недавнего недруга Ситника, с той лишь разницей, что был, пожалуй, крупнее да толще, и не лоснилось потом его лицо, да голос был не сладковато-украдчивый, как настоянный мед, а грозный, жирно-презрительный, забиячливый.

— Кто это? — украдкой спросил он дровосека.

36