Диво - Страница 70


К оглавлению

70

— Я не могу, — твердо произнес Отава.

— Ну да, я понимаю. Вам бы не хотелось… Все-таки в данном случае я оккупант… Но не будем афишировать нашего знакомства, и… пускай каждый из нас придет сам по себе… Договоримся так: я жду вас завтра с девяти до десяти или даже до одиннадцати… Просто для небольшой экскурсии. Ведь в письмах вы столько раз обещали показать когда-нибудь мне софийские фрески и мозаики.

— Обстоятельства изменились, — напомнил Отава.

— Но не изменились мы, надеюсь.

— К сожалению.

— И все-таки я очень просил бы вас…

— Вам не нужно меня просить… В ваших руках могучее средство принуждения.

— Не стану же я прибегать к этим средствам, чтобы моего коллегу…

— Считайте, что мы не коллеги, а враги.

— Я бы не хотел этого.

— В данном случае от желания отдельных людей ничего не зависит. После того как в мой родной город вступили чужие войска, каждый, кто к ним принадлежит, мой враг.

— Смело сказано. Но я понимаю: вы мне доверяете, и это меня радует.

— Говорю то, что думаю.

— Но ведь в лагере, например, вы не высказывались так откровенно.

— Величайшая трагедия лагерного бытия заключается, к сожалению, именно в том, что там никто не спрашивает тебя, что ты думаешь, вообще тебя никто ни о чем не спрашивает, человека там рассматривают просто как материал для издевательства и для уничтожения, и это невыносимо.

— Но я освободил вас из лагеря, и вы можете высказаться до конца.

— Вот я и высказываюсь. — Отава попытался засмеяться, но у него ничего не вышло. Хорошо, что хоть темнота скрывала болезненную гримасу, которая должна была означать улыбку.

— Мне все-таки хочется, чтобы мы встретились завтра в Софии. Для нас с вами — это прекрасное место для бесед. Просто незаменимое место.

— Не могу разделить вашего убеждения.

— Но ведь я повторяю: у меня есть прекрасное предложение к вам.

— Благодарен вам за помощь, которую вы… Но предложений ваших… не могу принять…

— Однако, профессор Отава, — изменившимся голосом сказал Шнурре, если забыли вы, то, разрешите, напомню вам я. Речь идет о работе вашей жизни. Я немного старше вас и знаю, что это такое, когда ты уже увидел горизонт своей жизни и когда думаешь только о том, чтобы закончить начатое. Чем-то это похоже на состояние греческого воина, прибежавшего в Афины, чтобы сообщить весть о победе под Марафоном. Исчерпанность и нехватка времени. Ужас! Вы меня понимаете? Я не знаю, над чем именно вы работали, но уверен, что такая работа у вас есть, потому что вы настоящий ученый, вы человек одной страсти, одной цели.

— Война помешала не только мне, — напомнил Отава, — но и всему моему народу…

— Мы вам дадим возможность продолжать вашу научную работу! воскликнул Шнурре.

На этот раз Отава не смог выдавить даже горькую улыбку. Ибо кто же, какой ученый, насильно вырванный из привычного течения жизни, немедленно не спросил бы после этого: «Позвольте, а как вы это сделаете?» Ведь живешь на земле не одним лишь трудом, не одной только работой, которую взял на себя, а прежде всего твердым убеждением в своей незаменимости. Если не сделаю я, то и никто не сделает. Если я умираю, то вместе умирает и весь мой отдельный мир, восстановить который никому не дано.

Но если умирает, гибнет весь тот мир, в котором ты жил? Имеет ли тогда смысл твое отдельное бытие и нужна ли кому-либо твоя, пускай и самая уникальнейшая работа, если она не служит защите, спасению, обороне твоего любимого, свободного мира?

Отава улыбнулся даже не в связи с наивной прямолинейностью восклицания Шнурре. Просто вспомнил, как много лет назад сформулировал тему своей работы, которая должна была стать содержанием всей его жизни. Название вот какое: «К вопросу об авторстве художников, оформлявших Софию Киевскую». К вопросу, к вопросу… Это звучало смешно сегодня, когда фашистам сдан Киев с миллионом населения и вся Украина, когда танки Гудериана рвутся к Москве, когда окружен Ленинград, когда за колючей проволокой тысячи, а возможно, и миллионы, когда в ярах и перелесках днем и ночью расстреливают ни в чем не повинных людей, когда… К вопросу…

Хорошо, что были они уже на лестнице, Отава не успел наговорить Шнурре такого, после чего (теперь уже окончательно) очутился бы в гестапо. Но спасительная лестница в полутьме вела Отаву наверх, он молча кивнул головой, словно бы по давней профессорской привычке хотел поклониться, и ушел, а Шнурре смотрел ему в спину, задрав голову, и все же не удержался, воскликнул:

— Итак, завтра я жду вас до одиннадцати.

Борис открыл отцу еще до того, как тот постучал в дверь. Создавалось такое впечатление, будто парнишка простоял здесь с самого утра, прислушиваясь к шагам на лестнице. Он прямо посинел от изнурения и усталости, в глазах у него был испуг; вероятно, он еще не верил, что отец возвратился цел и невредим, — возможно, ждал, что за спиной отца вырастет мрачная фигура часового, но, когда и убедился в безосновательности своих опасений, все равно не мог согнать с лица обеспокоенность и боль.

Воспитывавшийся без матери, Борис не привык к проявлениям сентиментальности, поэтому и не бросился к отцу в объятия, хотя и хотел это сделать; он даже не поприветствовал отца радостным восклицанием, хотя это восклицание рвалось у него из груди; он даже не смог закрыть за отцом дверь.

Отава сам поколдовал над замком, а когда оглянулся, то за Борисом, в освещенном квадрате кухонной двери, увидел бабку Галю со свечкой в руках.

— Все в порядке, — обоим сразу сказал Отава. А потом обнял сына за худенькие плечи и повел в кабинет.

70