«…Тот человек, которого ти видел (и как хорошо, что ты увидел его и теперь не нужно объяснений!), — композитор. Он понял меня. И как женщину, и как человека. Что он сделал? Ты улыбнешься, услышав, но для меня — это чрезвычайно важно. Он взял все мои рисунки (разумеется те, которые нравятся мне самой) и сделал что-то наподобие музыкальных гравюр из этих рисунков, а потом все это соединил в целостную картину. Получилась оратория на тему моих рисунков, что-то неслыханное, невероятное, все, кто слушал, восторгаются, хвалят. Ты не можешь представить, какое это чудо! Каждый хочет что-то сказать миру. Каждый хочет, чтобы его услышали. Тогда задерживается время — и жизнь становится почти вечной! Ты слышишь, Борис? Вечность — не в твоих соборах, а в каждом из нас, нужно лишь уметь ее обнаружить и добыть. Этот человек…»
Этот человек… этот человек… Наконец Борис заставил себя сосредоточиться, он теперь не просто прочитывал слова — складывал их вместе, формировал из них предложения, — он понял наконец, что это последнее (!) письмо Таи к нему, к тому же, кажется, письмо не с комплиментами, и не с раскаянием, и не с извинениями, а полное обвинений, незаслуженных и жестоких для человека в таком положении, как Отава.
Первым его чувством после того, как стал осознавать содержание этого жестокого письма, было возмущение. Нет, просто какая-то снисходительная ироничность. Читал дальше, но снова лишь скользил глазами по строкам, ничего не понимал, потому что перебросился мыслями в это время далеко-далеко, вел бессловесный спор с неприступной и не существующей ныне для него Таей, бросал ей коротко и насмешливо, как она тогда ему в телефон: «Что? Еще один мужчина? Ах, ах! Взяться за ручки — и так идти. Голубушка! Жизнь — это не детский садик! Здесь за руки берутся совершенно условно, ибо каждый должен делать свое дело».
«Но тебе знать это неинтересно, — писала дальше Тая. — Ты даже имеешь право меня высмеять. Я жалею, что написала так, будто хотела перед тобой оправдаться тогда, когда уже никакие оправдания не помогут и не имеют для тебя никакой цены (если, конечно, я была для тебя хоть немножко дорогим человеком, в чем не хотелось бы мне сомневаться, потому что высоко ставлю твою порядочность). Это письмо я написала не о себе — я не стою этого. Просто эгоистическая особа, которая переоценивает свое место в жизни, захвачена своим талантом, зачарована собственными женскими качествами, о которых мужчины прожужжали мне уши, — нет, не ради самой себя написала я это письмо, а ради тебя, Борис!»
Он споткнулся на этой строке, на этом обращении «ради тебя, Борис», решил лучше не читать дальше, чтобы хоть немного успокоить в себе такое, чего до сих пор еще никогда не испытывал; ему хотелось и плакать, и смеяться одновременно, ему словно бы и вовсе ничего не хотелось: ни двигаться, ни видеть, ни слышать, ни дышать, ни жить.
— Вот ерунда! — произнес Борис вслух и протянул руку к телефону, чтобы позвонить товарищу, с которым давненько уже не обменивался своим бодрым паролем «е2-е4». Но отдернул руку и снова всмотрелся в письмо. Писалось оно долго, тяжело, разными чернилами, беспощадно перечеркивались одни слова и на полях дописывались другие; многие места и вовсе неразборчивы, извилистые строчки наползают одна на другую…
«Ты необыкновенный, Борис. Я увидела это сразу, тогда, в санатории. Хотя писать про санаторий не следовало бы здесь, потому что знакомства санаторные — бррр! — не буду о месте. Просто я увидела тебя и поняла, что это человек настоящий. Независимый. Уверенный. Твердый. В твоей ироничности я вычитала знание современных болезней (не общества! Общество хорошо знает, куда движется и что ему следует делать, но отдельные его члены, к сожалению, не все и не всегда обладают этой уверенностью). Ты скажешь: „Вот дуреха! Влюбляется в ироничных мужчин“. Нет, я не влюбляюсь. Поверь мне, что умею видеть дальше, чем это кажется на первый взгляд. Массовая образованность привела к тому, что теперь чуть ли не каждый интеллигентный мужчина при первой же встрече, во время первого знакомства в состоянии мобилизовать все наличные резервы и бросить их на вас, чтобы ошеломить сразу! Сколько можно вот так встретить эрудитов, краснословов, остряков, тонких натур, вольнодумцев! Но в подавляющем большинстве добра этого хватает на один лишь раз. Это словно бы вывеска, за которой ничего нет. Сказка про соломенного бычка. Внешне вроде и бычок, а на самом деле напихан соломой. Куда ни повернись — соломенные бычки. Эрудиции хватает на один день, острот — на один вечер, вольнодумства — для разговора наедине с женщиной, которой хочется понравиться. А нужно ведь жизнь прожить. А жизнь длинная. Попробуй запастись на всю жизнь своими душевными сокровищами.
Мне понравилась твоя ироничность, ты не выпячивал ее специально, нарочито ни перед кем, я поняла, что в тебе невероятные запасы душевных сил, — и не ошиблась…»
— Хотел бы я знать, — пробормотал Борис, растерянно потирая переносицу, — хотел бы я знать, какое это имеет отношение к тому дню, когда я шел вдоль решетки Александровского сада… И когда видел твою спину… А ты смеялась… Смеялась…
Он снова отодвинул письмо, решительно встал. Так можно сойти с ума. Посмотрел на ворох свежей почты. Среди газет, журналов был толстый пакет. Небрежно разорвал его. Кто-то прислал только что изданные открытки по мотивам картин художника, который всю жизнь посвятил изображению Киевской Софии. Борис рассыпал открытки по столу, они легли пестрым веером на Таино письмо, закрыли его, отгородили. Так лучше.