Когда проходили мимо парочки, застывшей в поцелуе, оба сделали вид, будто ничего не заметили, и дальше шли, как чужие, каждый по своей стороне шоссе, и молчали упрямо и непоколебимо, словно враги.
— Простите, — первым не выдержал Отава, — я резкий, грубый человек.
— Не беспокойтесь, — сказала Тая, — я тоже далеко не ангел. Если хотите знать, я даже жестокая. Возможно, потому и бросилась за вами в темноту, как последняя дурочка. Ни одна нормальная женщина никогда не побежала бы. Особенно из так называемых нежных, добрых, ласковых. Даже если бы вы бросились в море или под колеса машины… Но я начинаю набивать себе цену, а это уже совсем плохо… Лучше молчать. Скоро уже наш санаторий — и вы освободитесь от моего надоедливого общества… Но перед этим я хотела бы вам признаться… абсолютная бессмыслица, но… Знаете, у меня зоркий глаз… Даже сейчас, в темноте… Хотя темнота — это лишь для непосвященных, а для художников — это среда, где рождаются все краски от сочетания со светом… Видите, я уже начинаю читать вам лекции, отбивая ваш хлеб.
— Я не читаю лекций, — сказал Отава.
— Простите. Не знала… Так о чем я? Ага, о наблюдательности… Представьте себе: пока вы ходили в неглаженых, каких-то пожеванных штанах и старом свитере, а я тоже придерживалась вашего стиля и упрямо носила брюки и свитер, вызывая осуждение всех санаторных дам и респектабельных мужчин, но делала я это непроизвольно, мне казалось, что я не думаю о вас и не обращаю на вас никакого внимания. Но вот вы надеваете костюм, как все, белую сорочку и галстук и, как все, куда-то исчезаете по вечерам. И снова не знаю: любопытство или что это? Но мне захотелось узнать, куда и зачем вы исчезаете, хотя я поняла, что это совершеннейшая бессмыслица… А потом я увидела это ваше окно в кафе… И стала приходить к нему тогда, когда вас не было еще… Поймите меня: я художница…
— Я вас понимаю, — сказал Отава, — понимаю, ведь я тоже почти художник…
— Мне говорили, что вы историк…
— Даже профессор и доктор исторических наук, — почти сердито произнес Отава, — но это чисто формально…
— Вы хотите подчеркнуть, что вы — не ординарный профессор и доктор? изменившимся голосом промолвила художница, словно бы сожалея о той откровенности, с которой она минуту назад разговаривала с Отавой.
— Да нет, просто хочу от историков перекинуться к вам, художникам, хотя и знаю, что это почти невозможно.
— Иконы? Древнее искусство? Это теперь модно. Даже более модно, чем абстракции. У нас в Москве, можно сказать, эпидемия среди писателей, среди артистов, о художниках не говорю — некоторые на этом даже зарабатывают.
— Не угадали. Вовсе не иконы.
— Архитектура? Как у Нестора: «Откуда есть пошла Русская земля?» и «Откуда малометражные квартиры стали суть?». Но, кажется, эту тему у вас перехватили. Вам разве что осталось выступать в газетах.
— Тоже не угадали.
— Простите, я становлюсь слишком любознательной. А это почти всегда признак глупости.
Опять она словно бы отгадала мысли Отавы и снова — в который раз! удивила его своей проницательностью.
— Хорошо, я отплачу вам тем же самым, — сказал он, переходя к ней через шоссе и несмело прикасаясь к влажным белым ворсинкам на ее рукаве. Вы чуть ли не каждый день ходили в горы с этюдником. Разрешите поинтересоваться, удалось вам что-нибудь сделать за это время?
— Могу показать. — Она остановилась и посмотрела ему в лицо, и он увидел ее темные глаза и выразительные губы. — Завтра приглашу вас к себе и покажу. У меня отдельная комната, мне созданы все условия… Видите? Сегодня, к сожалению, не могу. Неприлично. А тем временем мы уже и пришли. Незаметно в разговорах и молчании. Вы не сердитесь на меня?
— Нет, — сказал Отава, хотя и понимал, что сейчас ничего не нужно говорить. А что нужно, не знал.
— Тогда спокойной ночи. — Тая улыбнулась.
— Угу. — На него нахлынула извечная его угрюмость. — Спокойной ночи.
Ночью ему приснилось, будто он плачет. Проснулся — и почувствовал, что лицо в слезах. Чтобы не будить соседей по комнате, тихонько вышел к умывальнику, посмотрел в зеркало. Красные, какие-то совсем маленькие, будто не его, глаза на скуластом некрасивом лице с большим носом и вялым подбородком. Снял пижамную куртку, открыл кран, долго плескался под холодной струей воды, снова посмотрел в зеркало. И снова не увидел ничего привлекательного. Костяк, на который природа забыла налепить мяса. В голове бились два слова — «преславный — пресловутый», будто мухи о стекло. Пресловутый… преславный…
«Уеду, — подумал Отава, — завтра же утром уеду в Киев. Два дня — это ничто. Лучше потерять два дня, чем…»
До утра не уснул, завтракать пошел без малейшего желания, твердо решив сразу же после завтрака вызвать такси, уехать на аэродром и, купив билет, лететь, лететь.
Все разоспались после вчерашнего случая в «Ореанде», на завтрак опаздывали, и Отава подумал, что так даже и лучше. Художницы тоже не было. Отава поковырял вилкой в тарелке, отхлебнул немного чаю и вышел из столовой. Навстречу ему по ступенькам поднималась Тая. Сквозь расстегнутое белое пальтецо вырывалось наружу яркое платье, которое сразу превратило Таю в женщину буквально во всем — в каждом движении, в каждом изгибе тела, в сверкании глаз. Он остановился, вспомнилось короткое всхлипывание из ночного кошмара. Не знал, что сказать, лишь смотрел на молодую женщину, которая уверенно одолевала ступеньки высокими ногами, обтянутыми модными узорчатыми чулками.
— Вы уже позавтракали? Так рано? — сказала она довольно будничным, как ему показалось, голосом. Отаве вдруг захотелось, чтобы она повторила вчерашнее приглашение посмотреть ее этюды, пригласила его сразу после завтрака, чтобы он потом смог еще вызвать такси и успеть на аэродром до отправления рейсового самолета на Киев. Она умела читать его мысли и настроения, поэтому должна была и теперь…