Но Таисия сказала совсем другое:
— А я, видите, принарядилась. Иду в кино. Сегодня показывают «Дорогу» Феллини. Видели?
Он должен был сказать, что не видел, и сразу же напроситься пойти вместе с нею, но обида на Таю за то, что не захотела отгадать его желания, заставила ляпнуть неправду:
— Видел. Ничего особенного.
— Тогда, — она остановилась ступенькой выше Отавы и, щурясь, рассматривала его, — тогда вы пойдете и посмотрите еще раз.
— Зачем?
— А чтобы не говорили об этом фильме таких глупостей.
— Могу я иметь свое мнение? И вообще… — Он не выдержал и сказал почти умоляюще: — Могли бы вы не пойти на этого Феллини?
— Разрешите поинтересоваться — почему?
— Ну, пойдемте в другой раз. А сегодня… Я очень хотел бы взглянуть на ваши этюды.
— На мои этюды? — Тая немного заколебалась. — Ну хорошо. Но это можно и потом.
— Нет, я хотел…
— Ага, вам хотелось сейчас же. Может, мне и не завтракать?
— Да нет, позавтракайте.
— Вы разрешаете? Что же… Я подумаю во время завтрака, идти ли мне на Феллини или показывать вам эти… этюды.
— Боюсь, что вы меня можете не застать, — обиженно произнес Отава.
— Ага, решили ехать домой? И немедленно? Ну ладно. Я выпью чаю, а потом покажу этюды. Слабая женщина. Ничего не поделаешь.
Мелькнув перед глазами Отавы своим ярким платьем, она пошла в столовую.
А Отава стоял на ступеньках и растерянно улыбался всем знакомым, направлявшимся на завтрак. Что он наделал? Что натворил? И два слова, будто муха о стекло, бились у него в голове: «Преславный… пресловутый…»
Прошли врач и инженер, виновато поздоровались с Отавой. Потом внизу на ступеньках появилась квадратная фигура поэта. Интересно, что скажет этот… Поэт приблизился, снизу посмотрел на Отаву, хрипло пробормотал:
— Прости, старик. Ничего не помню.
Отава отвернулся. Никто ничего не помнит. А он что — запоминающее устройство? Кибернетическая машина «Днепр»? Преславный — пресловутый? Премного благодарен!
Тая выбежала на ступеньки, держа пальтецо в руках. Ее гибкое тело вырывалось из платья.
— Простудитесь, — сказал ей Отава.
— Зато покажу вам свое платье. Хотя забыла — вас интересуют этюды.
Она повела его в свою комнату. Длинный санаторный коридор. Дешевые копии картин на степах, ковровые дорожки, казенная показная чистота, хотя бы какой-нибудь беспорядок, который свидетельствовал бы об обыкновенном человеческом жилье.
— Так, так, — отпирая дверь, говорила Тая, — сейчас вы увидите… Покажу вам свои этюды… этюды…
Еще и не закрыв дверь, небрежно бросив на кровать свое пальтецо, Тая кинулась в угол, где виднелся этюдник и стопка полотен, натянутых на подрамники, стала выхватывать их оттуда одно за другим и почти швыряла на стол — Отаве для обозрения.
— Вот, вот, смотрите!.. Можете… вот!.. Пожалуйста!..
Четырехугольники загрунтованного полотна, большие и меньшие. Квадратные и прямоугольные. Готовые принять на себя краски и линии. Но нигде ни единого цветного пятнышка, ни единого прикосновения кистью, ничего, белая пустота. Будто заснеженная тундра.
Отава и не знал уже, куда теперь смотреть: на эти странные заготовки или на Таю. Какая-то немилая шутка. Возможно, она вчера вечером спрятала свои написанные этюды, а это просто так?
— Не понимаю вас, — сказал он нерешительно.
— Еще не понимаете? — Она выпрямилась, стала напротив него. — Ну, так вот. Не могла. Ничего не могла. Ходила в горы. К морю. Смотрела на пейзажи. На первобытный хаос. На вздыбленность. На дикий крик, жаждущий воплощения… И ничего не могла. Не могла!.. Что мне до этого? Какое мне дело до нагромождений гор и величия воды? Мазня с подтекстом или без подтекста — все это не для меня. Во мне кричат люди, вздыхают, мощно рождаются, а я… не могу…
— Что же вы делали там… в горах? Каждый день с этюдником.
— Что? Плакала.
Она посмотрела на него с близкого расстояния своими разноцветными глазами:
— Вы уезжаете? Сейчас? — Она снова посмотрела на него своими чуточку зловещими глазами, посмотрела так, что ему даже страшно стало. — Ничего. Возможно, так и нужно. Прощайте.
Подала ему руку, смотрела на него, не отрывая глаз. Отава медленно наклонился и поцеловал ей руку.
— Вежливый профессорский поцелуй, — прокомментировала она.
— Я должен ехать, — сказал Отава. — Но если бы… Если бы мы с вами познакомились чуточку раньше…
— То вы бы уехали домой еще тогда, — опередила его Тая.
— Возможно. А возможно, и нет… Я понимаю вас, когда вы так вот… Нетронутые полотна… Все понимаю… Сам не знаю почему, но чувствую, что смог бы рассказать вам… Ну, сначала о мальчике, который жил почти тысячу лет назад, а уж потом…
— Вы думаете, это помогло бы? Тысячелетием заменить нынешнее? Тем мальчиком… вас? Но простите. Счастливого вам полета. Прощайте. Идите.
Он вышел, немного сутулясь из-за своего высокого роста, а возможно, и не из-за роста. И прямо из коридора, сверкавшего казенным убранством, сняв трубку чешского цветного аппарата, который стоял на полированной монументальной тумбе, позвонил в таксомоторный парк.
И когда уже выезжал из города, увидел миндальное деревцо, которое первым зацвело здесь. Было много разговоров об этом миндальном деревце. Курортная газета на традиционном месте поместила традиционный снимок с традиционной подписью: «Цветет миндаль», но газете никто не поверил, — кому ведь неизвестно, что фотографы всегда имеют в своих черных конвертах заблаговременно приготовленные снимки на все времена года, и прежде всего для капризной весны, которая то опаздывает, то приходит слишком рано, пробиваясь сквозь снега и морозы теплым солнышком и зеленой травкой. Но кто-то там говорил, что газета на этот раз не обманывает, что он сам видел это деревцо, но было это ночью, и потому он не может точно определить, где именно оно зацвело и в самом ли деле это миндаль или, быть может, это какой-нибудь заморский первоцвет, а то и гибрид, выведенный неутомимыми селекционерами.