Как назло, в тот день кума из Леток не появилась у них. То ли снег ей помешал, то ли не пропустили ее на заставах, которыми были закрыты все выезды из Киева, потому что военный комендант города издал приказ о запрещении под страхом смертной казни отдавать, принимать, продавать, покупать или менять мясо, молоко, масло; всех, кто пытался провезти в Киев (вывозить никто не пробовал, ибо нечего было вывозить) какие-либо продукты, задерживали, у одних забирали все и гнали их в шею, других бросали за проволоку Дарницкого концлагеря, а третьих просто расстреливали; кума из Леток прикрывалась аусвайсом, выданным ей самим штурмбанфюрером Шнурре, штурмбанфюрер любил свеженькое молочко, иногда за кумой в Летки посылала даже машину, но сегодня не было ни молока, ни кумы, штурмбанфюрер, возможно, и проживет этот день без молока, а вот Борису тетка из Леток нужна просто-таки до зарезу, но сделать он ничего не мог, кроме того, что очень осторожно намекнул бабке Гале о своих хлопотах, но она отделалась лишь воздыханием — и дело с концом.
А вечером пришел штурмбанфюрер Шнурре и наконец раскрыл свои карты. Он принес с собой бутылку рому, сам был чуть навеселе, ром, видно, больше предназначался для Гордея Отавы, но тот сказал, что пить не будет.
— Может, вы привыкли к русской водке? — улыбаясь, спросил Шнурре. Так я прикажу принести водки. Мы имеем в своем распоряжении все.
— Благодарю, но я не пью водки, — спокойно ответил Отава, а сам подумал, что Шнурре ошибается, считая, что уже все имеет в своем распоряжении.
Шнурре все же налил рюмочку и для профессора Отавы, сам выпил, немного посидел, глядя в угол, где утром сидел Борис, а теперь залегла лишь темнота, поскольку в кабинете горела на столе одна-единственная свеча электричества в Киеве не было, как не было воды, тепла, хлеба, не было жизни.
— Вы можете не экономить свечей, — сказал Шнурре, — я распоряжусь, чтобы вам их доставляли.
— Благодарю, не нужно, — ответил Отава, удивляясь, как он может еще отвечать этому фашисту, почему не умолкает совсем, пускай пришелец разговаривает с самим собой, пускай изведает всю глубину и силу презрения, которое испытывают к нему все те, к кому он пришел не как ординарный профессор провинциального немецкого университета, а как захватчик и палач.
— Я понимаю ваши чувства, — словно бы угадывая мысли Отавы, вздохнул Шнурре. — Но война есть война и жизнь есть жизнь, от этого никуда не уйти, мой милый профессор. Если вам не хочется поддерживать со мной разговор, вы можете молчать. Но выслушайте меня до конца, выслушайте внимательно. Я скажу вам все. Сегодня такой день, когда я должен сказать вам все, не откладывая на дальнейшее. Когда-нибудь потом вы поймете, почему именно сегодня, хотя, вообще говоря, это не играет роли в том деле, которое меня интересует и в котором должны быть в конечном счете заинтересованы и вы. Итак, следите за ходом моих мыслей, прошу вас. Вы хорошо знаете о моем к вам отношении как к ученому. Мы с вами коллеги…
— Враги, — напомнил Отава.
— Ну так. По условиям военного времени. Но как ученые…
— Вы эсэсовский офицер, — опять напомнил Отава, которому доставляло удовольствие вот так прерывать фашиста в самых неожиданных местах, донимать его хотя бы этим.
— Согласен! — почти весело воскликнул Шнурре. — С вашего разрешения я выпью еще рюмочку. Хотя, пожалуй, не буду. Чтобы между нами не было неравенства: один пьяный, другой трезвый. Пусть каждый будет поставлен в одинаковые условия.
— Если это можно сказать о том, кто набрасывает петлю, и о том, на кого набрасывают петлю, — снова вмешался Отава.
— Не нужно смотреть на вещи слишком мрачно, не нужно. Если я разыскал вас среди арестованных…
— Почему-то мне кажется, что вы просто играли спектакль, — непонятно, почему вы искали меня именно на Сырце, а не в Дарнице, скажем, где концлагерь намного больший, следовательно, больше шансов, что я мог оказаться именно там?
— Интуиция. Это была в самом деле игра, в которой единственной ставкой было спасение профессора Отавы.
— Зачем?
— Сейчас дойдем до сути дела, одну лишь минутку, мой дорогой профессор. Терпение, терпение… Как часто людям не хватает именно этого драгоценного качества, из-за чего происходят вещи непоправимые. Взять, к примеру, ваш Крещатик. Он взорван…
— Вами же самими…
— Не играет роли — мы его взорвали или ваши. Но почему? Только потому, что у кого-то не хватило терпения разминировать один или два дома, проще показалось взорвать их, а когда уж взорвал два или три здания, то хочется превратить в развалины и еще сотню… Или Успенский собор… Я еще успел полюбоваться этим чудом… Кажется, конец одиннадцатого столетия, серебряные царские врата, серебряные гробницы, парчовые плащаницы с дарственными надписями русских царей и украинских гетманов, старинные Евангелия в драгоценных окладах, алтарь и жертвенник, украшенные резными массивными серебряными досками, — где еще можно такое увидеть! Но вот приезжает посмотреть на это славянское чудо наш союзник, вождь словацкого народа Тиссо, и ваши партизаны…
— Вы уверены в этом? — спросил Отава, который об Успенском соборе не мог и слушать, — уж лучше бы его самого этой взрывчаткой разнесло на части.
— Уверен ли я? Не знаю. Трудно сказать, кто виноват, чья взрывчатка. В конце концов, все, что попадает в район военных действий, может быть уничтожено, однако необходимо же все-таки какое-то терпение, требующееся хотя бы для того, чтобы максимально использовать объект, подлежащий неминуемому уничтожению…