— Хир. Унтершрибен!
Отава поймал глазами на бумажечке, которую ему подали, несколько заголовков, следовавших один за другим, понял, откуда этот посланец, и, не читая дальше, спросил по-немецки:
— Мне собираться или как?
— Унтершрибен! — краснея, крикнул мотоциклист, которому от роду было девятнадцать лет и который имел неограниченные запасы не растраченного еще нахальства и с этим добром примчался в страну, где, как его уверяли, на богатейшей земле живут ни к чему не способные, почти дикие люди, и он охотно согласился с подобными утверждениями, но теперь оказалось, что его, похоже, обманули, ибо что же это за дикие люди, которые могли построить такой очаровательный город, как Киев, а теперь вот еще — украинский профессор, что уже вовсе не вяжется с утверждениями о дикости этих людей; к тому же профессор, видно, самый что ни на есть настоящий, ибо мотоциклист отродясь не видел подобных квартир, такого количества книг, а уж про коллекцию икон, то лучше и вовсе помолчать.
— Унтершрибен! — выкрикнул он еще раз, потому что профессор колебался; глупый профессор, испугался обыкновеннейшего вызова в гестапо, где его о чем-то там спросят и выпустят, правда, могут и не выпустить, такое тоже часто бывает, но раз уж тебя вот так приглашают, а не забирают ночью, как сонную курицу, то это примета хорошая, следовательно: — Унтершрибен!
Профессор наконец подписался в получении повестки, мотоциклист спрятал бумажку в свою сумку, загремел плащом, небрежно повернулся и ушел из кабинета через длинный коридор, усеянный, будто небо звездами, суровыми глазами святых; следовало бы, конечно, сказать «ауфвидерзеен», но до такой вежливости мотоциклист не снизошел, ибо это все-таки не Германия, и профессор хотя и настоящий, как видно, но большевистский, а с большевиками мотоциклисту приказано было бороться, а не раскланиваться.
Гестапо помещалось в доме на Владимирской. Хотя снаружи стояла стража, за тяжелыми дверями Отава нос к носу столкнулся сразу с двумя автоматчиками, а еще два точно таких же стояли чуточку дальше от двери, на возвышении, проходившем через весь вестибюль в виде эстрады. На этой «эстраде» вертелось еще несколько людей в гражданском, и среди них молодая светловолосая женщина.
Один из часовых молча протянул руку, Отава положил ему в ладонь свою повестку.
— Ждать, — сказал по-немецки часовой. Все они, начиная с мотоциклиста, начиная еще с охранников Сырецкого лагеря, в обращении к местному населению употребляли только инфинитивные формы. Не говорили: «иди», «садись», «работай», «жди», а — «идти», «садиться», «работать», «ждать».
Видимо, этой безличностью в обращении они хотели подчеркнуть свое презрение к завоеванным или сразу же хотели приучить гражданское население к жандармскому жаргону.
Часовой снял телефонную трубку, попросил какой-то номер.
— К вам здесь, — сказал кому-то, взглянув на повестку, не без удивления произнес: — Профессор. Профессор Отава. Хорошо.
Положил трубку, посмотрел на Отаву уже и вовсе дикими глазами, так, будто он причинил ему бог весть какое огорчение своим неожиданным здесь, в этом мрачном учреждении, званием, гаркнул:
— Ждать здесь!
С «эстрады» спустилась женщина, подошла к профессору, сказала ему по-украински:
— Вас просят подождать здесь.
— Благодарю, — ответил Отава, — в предложенном мне объеме я, кажется, могу очень хорошо понимать немецкий язык.
— За вами сейчас придут, — не слушая его, заученно сказала женщина и отошла в сторону.
На профессора смотрели все: часовые у дверей, часовые на «эстраде», несколько подозрительных типов в гражданском — то ли шпики, то ли палачи. Ему неприятны были эти смотрины, еще более неприятным было ожидание у дверей, унизительное и жалкое, он чувствовал себя сейчас в положении больного, которого разрезали на операционном столе и забыли или не захотели зашить. Если бы это было при других обстоятельствах, до войны в его родном городе (а теперь он стал чужим, чужим!), то он бы ни за что не стал ждать, сказал бы: «Что? Нужно ждать? Ну, так к в другой раз» — и немедленно ушел бы. Но тут ему некуда было идти, он был в западне, знал, что все равно отсюда его никто не выпустит; не прийти сюда тоже не мог, потому что все равно забрали бы, а так еще была какая-то надежда, он весьма недвусмысленно выразил ее сыну, когда шел в гестапо: попросил Бориса, чтобы тот ждал его, чтобы никуда не выходил из помещения, не лез на рожон, очень просил сына, и тот обещал, только уже когда отец был у дверей, Борис глухо спросил: «А если не вернешься?»
Отава сделал вид, что не услышал вопроса сына, поскорее закрыл за собою двери: он хотел вернуться, верил почему-то, что вернется домой, а что дальше — не знал. Если бы не сын, то не было бы для него никакой трагедии даже в смерти. Но был сын. А еще было дело его жизни. Собственно, у каждого есть какие-то дела, но убивают людей, не спрашивая, что они оставляют после себя незаконченным, неосуществленным. Наверное, незаконченных дел гибнет с людьми больше, чем завершенных…
Наконец за Отавой пришли. Невысокий черноволосый молодой человек с расчесанными на пробор лоснящимися волосами, густо смазанными бриллиантином, важно спустился по лестнице, подошел к часовому, отобрал у него повестку, небрежно помахивая ею, снова направился к лестнице, издали уже бросив через плечо Отаве:
— Комм!
Поднимались на третий или четвертый этаж, лестничная клетка была ограждена плотной проволочной сеткой, чтобы никто не попытался броситься с высоты и таким образом избавиться раньше времени от всех тех мук, которые ему уготованы; плутали по длинным коридорам с мертвыми дверями, профессору казалось, что они никогда никуда и не придут, он хотел, чтобы это была просто шутка, чтобы его так вот поводили-поводили, а потом и выпустили из этого мрачного здания, потому что и в самом деле — о чем он должен был здесь говорить, о чем давать показания? Но вот открылась одна из многих безликих дверей, он очутился в казенной, плохо побеленной комнате, в которой, кроме стола и двух стульев, ничего не было; черноволосый бросил ему: «Ждать!» — и исчез, но вышел не в ту дверь, через которую они вошли, а в другую, которая была в боковой стене и вела, как успел заметить Отава, в точно такую же мертвую, пустую комнату.